— Куда брякнуть-та? — спросил я.
— Брякнуть-та? А домой, куда же ещё в Новый год-та. Мораль должна быть, милай. Новый год дома встречать надо. Так это выходит по-нашему, нёс па?
— Я знаю, что домой. По какому телефону?
— А ты, эта, в книжечку посмотри. Грамотный? Вот и посмотри, значить, в книжечку. У нас секретов нет, не то что у иных прочих. Ан масс.
— Хорошо, — сказал я. — Брякну.
— Брякни, мон шер, брякни. А кусаться он начнёт, так ты его по сусалам, не стесняйся. Се ля ви.
Я набрался храбрости и буркнул:
— А ведь мы с вами на брудершафт не пили.
— Пардон?
— Ничего, это я так, — сказал я.
Некоторое время он смотрел на меня своими прозрачными глазами, в которых ничегошеньки не выражалось, потом проговорил:
— А ничего, так и хорошо, что ничего. С праздником тебя с наступающим. Бывай здоров. Аривуар, значить.
Он напялил ушанку и удалился. Я торопливо открыл форточку. Влетел Роман Ойра-Ойра в зелёном пальто с барашковым воротником, пошевелил горбатым носом и осведомился:
— Выбегалло забегалло?
— Забегалло, — сказал я.
— Н-да, — сказал он. — Это селёдка. Держи ключи. Знаешь, куда он один грузовик свалил? Под окнами у Жиана Жиакомо. Прямо под кабинетом. Новогодний подарочек. Выкурю-ка я у тебя здесь сигарету.
Он упал в огромное кожаное кресло, расстегнул пальто и закурил.
— А ну-ка, займись, — сказал он. — Дано: запах селёдочного рассола, интенсивность шестнадцать микротопоров, кубатура… — Он оглядел комнату. — Ну, сам сообразишь, год на переломе, Сатурн в созвездии Весов… Удаляй!
Я почесал за ухом.
— Сатурн… Что ты мне про Сатурн… А вектор магистатум какой?
— Ну, брат, — сказал Ойра-Ойра, — это ты сам должен…
Я почесал за другим ухом, прикинул в уме вектор и произвёл, запинаясь, акустическое воздействие (произнёс заклинание). Ойра-Ойра зажал нос. Я выдрал из брови два волоска (ужасно больно и глупо) и поляризовал вектор. Запах опять усилился.
— Плохо, — с упрёком сказал Ойра-Ойра. — Что ты делаешь, ученик чародея? Ты что, не видишь, что форточка открыта?
— А, — сказал я, — верно. — Я учёл дивергенцию и ротор, попытался решить уравнение Стокса в уме, запутался, вырвал, дыша через рот, ещё два волоска, принюхался, пробормотал заклинание Ауэрса и совсем уже собрался было вырвать ещё волосок, но тут обнаружилось, что приёмная проветрилась естественным путём, и Роман посоветовал мне экономить брови и закрыть форточку.
— Посредственно, — сказал он. — Займёмся материализацией.
Некоторое время мы занимались материализацией. Я творил груши, а Роман требовал, чтобы я их ел. Я отказывался есть, и тогда он заставлял меня творить снова. «Будешь работать, пока не получится что-нибудь съедобное, — говорил он. — А это отдашь Модесту. Он у нас Камноедов». В конце концов я сотворил настоящую грушу — большую, жёлтую, мягкую, как масло, и горькую, как хина. Я её съел, и Роман разрешил мне отдохнуть.
Тут принёс ключи бакалавр чёрной магии Магнус Фёдорович Редькин, толстый, как всегда озабоченный и разобиженный. Бакалавра он получил триста лет назад за изобретение портков-невидимок. С тех пор он эти портки всё совершенствовал и совершенствовал. Портки-невидимки превратились у него сначала в кюлоты-невидимки, потом в штаны-невидимки, и наконец совсем недавно о них стали говорить как о брюках-невидимках. И никак он не мог их отладить. На последнем заседании семинара по чёрной магии, когда он делал очередной доклад «О некоторых новых свойствах брюк-невидимок Редькина», его опять постигла неудача. Во время демонстрации модернизированной модели что-то там заело в пуговично-подтяжечном механизме, и брюки, вместо того чтобы сделать невидимым изобретателя, вдруг со звонким щелчком сделались невидимы сами. Очень неловко получилось. Однако главным образом Магнус Фёдорович работал над диссертацией, тема которой звучала так: «Материализация и линейная натурализация Белого Тезиса как аргумента достаточно произвольной функции сигма не вполне представимого человеческого счастья».
Тут он достиг значительных и важных результатов, из коих следовало, что человечество буквально купалось бы в не вполне представимом счастье, если бы только удалось найти сам Белый Тезис, а главное — понять, что это такое и где его искать.
Упоминание о Белом Тезисе встречалось только в дневниках Бен Бецалеля. Бен Бецалель якобы выделил Белый Тезис как побочный продукт какой-то алхимической реакции и, не имея времени заниматься такой мелочью, вмонтировал его в качестве подсобного элемента в какой-то свой прибор. В одном из последних мемуаров, написанных уже в темнице, Бен Бецалель сообщал: «И можете вы себе представить? Тот Белый Тезис не оправдал-таки моих надежд, не оправдал. И когда я сообразил, какая от него могла быть польза — я говорю о счастье для всех людей, сколько их есть, — я уже забыл, куда же я его вмонтировал». За институтом числилось семь приборов, принадлежавших некогда Бен Бецалелю. Шесть из них Редькин разобрал до винтика и ничего особенного не нашёл. Седьмым прибором был диван-транслятор. Но на диван наложил руку Витька Корнеев, и в простую душу Редькина закрались самые чёрные подозрения. Он стал следить за Витькой. Витька немедленно озверел. Они поссорились и стали заклятыми врагами, и оставались ими по сей день. Ко мне как к представителю точных наук Магнус Фёдорович относился благожелательно, хотя и осуждал мою дружбу с «этим плагиатором». В общем-то Редькин был неплохим человеком, очень трудолюбивым, очень упорным, начисто лишённым корыстолюбия. Он проделал громадную работу, собравши гигантскую коллекцию разнообразнейших определений счастья. Там были простейшие негативные определения («Не в деньгах счастье»), простейшие позитивные определения («Высшее удовлетворение, полное довольство, успех, удача»), определения казуистические («Счастье есть отсутствие несчастья») и парадоксальные («Счастливей всех шуты, дураки, сущеглупые и нерадивые, ибо укоров совести они не знают, призраков и прочей нежити не страшатся, боязнью грядущих бедствий не терзаются, надеждой будущих благ не обольщаются»).